3 ноября — день рождения художника Анатолия Зверева (1931–1986)
ARTinvestment.RU   03 ноября 2015

О Звереве рассказывают Наталья Шмелькова, Николай Вечтомов, Дмитрий Плавинский и Валентин Воробьев. Фрагменты беседы о Звереве 14-летней давности

Сегодня, 3 ноября, в его день рождения, мы вспоминаем выдающегося русского художника Анатолия Тимофеевича Зверева (1931–1986). Сегодня ему бы исполнилось 84

В ноябре 2001 года, тогда еще к семидесятилетию мастера, Борис Васильевич Алексеев (1937–2013) вместе с сыном Вадимом подготовили передачу о Звереве на «Эхе Москвы», в которой приняли участие друзья художника — Наталья Шмелькова, Николай Вечтомов, Дмитрий Плавинский и Валентин Воробьёв. Фрагменты беседы о Звереве 14-летней давности мы сегодня предлагаем вашему вниманию. Текст любезно предоставлен Вадимом Алексеевым.

Наталья Шмелькова: Я была знакома со Зверевым десять лет, с 1976-го по 86-й год. Сначала я написала о нем для себя. Прошло какое-то время, и мне попались еще чьи-то воспоминания. Я их аккуратно вырезала из газетки и положила в папочку. Потом еще и еще, так и возникла идея сделать книгу воспоминаний. Опять-таки для себя, в одном-двух-пяти экземплярах. Чтобы издавать, надо к кому-то обращаться, а я этого не умею. И тут пришла одна моя знакомая, увидела эту книжку и сказала, что у нее есть возможность ее опубликовать в фонде Джуны — бесплатно, без всяких денег. Я говорю: «Ради Бога». На следующий день отвезла ей книжку, без всякого договора положила на стол и уехала. Через какое-то время сделала дома макет — материала было достаточно, я всегда собирала репродукции, фотографии и практически ни к кому не обращаясь. Потом стала дополнять материал, взяла интервью у Немухина, у других художников — многие отказывались писать, потому что всем хочется писать гениально и все боятся выступить в роли писателя. Я уговаривала людей, которые Толю очень хорошо знали и даже учились с ним вместе: «Вы письма умеете писать?». — «Да, умею». — «Раз умеете, значит, вы напишите мемуары». Это не тот жанр, где надо выступать как Лев Толстой. Может быть шероховато, главное, чтобы было правдиво, интересно, и чтобы был Толин образ выявлен. И действительно, люди, которые боялись писать, стали присылать потрясающие интересные тексты. Так книжка и получилась.

В 1965 году Игорь Маркевич, знаменитый французский дирижер, устроил Звереву выставку в галерее «Мотт», сначала в Париже, а потом в Женеве. Вот тогда-то Пикассо мог увидеть его работы и сказать свою знаменитую фразу о том, что Зверев — блистательный художник и лучший рисовальщик. Валентин Воробьев, известный документалист и следопыт, проживающий в Париже, провел колоссальное исследование и выяснил, что Пикассо в это время в Париже не было и все это преувеличено. Не мной, естественно. Но даже если Пикассо не был на выставке, он мог видеть каталог через год, через два, через три. Но даже если и этого не было, я уверена, что, если бы Пикассо увидел выставку Зверева, он бы согласился с приписываемым ему высказыванием. График он действительно необыкновенный, и многие художники пишут, что его линии — не хуже линий Пикассо.

Николай Вечтомов: Я об этой выставке не знал. Были общие собрания нонконформистов в Москве. Была собирательница Клод Дей в Париже, у нее были лианозовцы. У нас у всех были ровные отношения, никто особо не выделялся, была одна компания, появился Зверев, появился Яковлев, и все признали их. Зверев начал в 57-м году, на фестивале молодежи и студентов — холст был на полу, материалов достаточно, и он работал, окуная швабру в ведро с водой. Рабин тоже участвовал в этом фестивале и даже получил приз за самую реалистичную вещицу — монотипию с пейзажем. Толя не получил, но уже тогда проявил себя. У нас были свои критерии, свои подходы, которые только что начинали формироваться. Только появилось Лианозово, примерно в 63-м году, Зверев стал появляться у Рабина. Лианозово не было школой, скорей кругом единомышленников. У нас была общая цель — не идти официальным путем, и каждый делал свое дело. Не входя в лианозовскую группу, Зверев и Яковлев были близки нам по духу. Зверев бывал у нас не так чтобы очень часто, но иногда оставался, когда было уже поздно. Он все время переходил из одной квартиры в другую, всегда звонил, у него были какие-то телефоны на клочках, всегда выстраивал себе маршрут, куда и к кому идти.

Наталья Шмелькова: Мне позвонил один мой знакомый художник, сказал, что приведет сейчас очень интересного человека, попросил приготовить что-нибудь поесть. И вот они появились. Незнакомец протянул мне руку и представился: «Христофор Колумб». Я его так и называла, пока не поняла, что это Зверев. Я сразу обратила внимание на его одеяние — на нем было три рубашки, все швом наружу. И я робким голосом его спросила: «Простите, вы случайно не ученик Василия Яковлевича Ситникова?». Потому что Ситников так носил одежду, и многие художники ему подражали. Зверев на это ответил: «Детуля, дело в том, что у художников очень нежная кожа, а швы сильно трут, поэтому я так и ношу». В руке он держал громадную авоську с едой, из которой торчала рыбья голова. На это я хочу обратить особое внимание, потому что почему-то считается, что Зверева за его картины все кормили, поили и одевали, а я очень часто была свидетелем того, что Зверев многих кормил и поил, приходил с продуктами. Вообще, он был очень щепетильным человеком и не любил приходить в дом с пустыми руками — тогда ему было неудобно оставаться там ночевать. Где он ночевал, там и рисовал. Потом мы сели играть в шашки в поддавки, а Зверев, как известно, был гениальным шашистом. Был такой знаменитый шашист Копейка, который говорил, что если бы Зверев не был бы художником, то стал бы чуть ли не чемпионом мира по шашкам. Как это получилось, не знаю, но я у него выиграла. Тут случилось нечто страшное, Зверев пришел в дикую ярость, я разрыдалась от напряжения. Тогда он схватил кусок какой-то полусмятой бумаги, положил ее на пол, облил ведром воды, замесил краску, взял нож, прочертил какие-то линии, и получился великолепный портрет: я рыдающая. Даже если буду умирать от голода, этот портрет, написанный в первый день нашего знакомства, никогда никому не продам и не отдам.

Валентин Воробьев: Нельзя все время топтаться на пятачке Михалков — Кобзон — Церетели, надо раздвигать пошире русскую культуру.

О Звереве я услышал впервые в 58-м году. Мне сказал о нем сын известного кинорежиссера Георгия Васильева, автора «Чапаева», с которым я вместе учился. Он сказал, что есть такой странный богемный тип, гуляет по Москве, рисует, и у него есть несколько штук его рисунков. Я пошел к нему в гости, он показал, еще у него были рисунки Булатова и Яковлева. Так я познакомился со Зверевым заочно. А через два года я с ним встретился в курилке Музея изящных искусств имени Пушкина, мы там делали практику. И я увидел какого-то типа, который курил вонючую сигару и делал наброски с прохожих. Мы поздоровались, а потом уже стали ближе — с 66-го по 74-й год он практически не вылезал из моей мастерской, которая находилась на углу Садово-Сухаревской, напротив кинотеатра «Форум». У меня был доходный подвальчик, куда часто приезжали иностранцы, с ними у нас был взаимовыгодный обмен. И Зверев там часто рисовал, сделал штук двести портретов по заказу иностранцев. Я не могу говорить объективно — потому что сам художник. Но я рисовал картины, а Зверев рисовал жен иностранных дипломатов, получая 300, 200 или 150 рублей, в зависимости от клиента. Если клиент был ему симпатичен, он брал поменьше, с противного — побольше. Я не говорю, что он дневал и ночевал у меня постоянно, — он садился в «букашку» и ехал к Немухину на Маяковскую и там что-то делал. Он постоянно менял мастерские. Но до 74-го года я с ним очень плотно общался.

Я бы не сказал, что Зверев был клошар. Это тип богемного художника советской выделки. Богемные художники в девятнадцатом веке собирались, курили, рисовали в шляпах, все это было принято, но это было непросто в обстановке советской власти. Его можно себе представить сейчас в парижском подвале, но великие художники в Париже не сидят по подвалам. Так что, если бы Зверев сейчас жил и работал в Париже, он бы сейчас сидел в отеле «Ритц» с Майклом Джексоном и пил шампанское или коньяк. А не у Хвоста в подвале.

Говорят, что Зверев сделал 10 или 15 тысяч рисунков. Талант у него был от природы замечательный. Но он за 55 лет жизни не сделал ни одной вещи музейного образца. Его современники на Западе сделали много солидных вещей, которыми гордится культура. Но у Зверева не было ни возможности, ни желания сделать капитальную вещь. У Зверева кроме набросков ничего нет. Он — автор набросков, у него 10 тысяч набросков. Наброски многообещающие, но капитальной картины он так и не сделал. У него не было условий.

Николай Вечтомов: Он просто не хотел. Это у него было в характере. Во-первых, он очень быстро работал всегда. Моментально. У него рука работала с мыслью одновременно. Поэтому у него все очень быстро получалось. Картина не его амплуа. Но портреты его потрясающи. Его выставка в Третьяковской галерее производила очень законченное, очень цельное и сильное впечатление. Главным достоинством Зверева была быстрота и спонтанность его работ. То, чем он владел в совершенстве. Трудно себе представить, что Зверев пишет картину. Ведь у каждого художника — свой обособленный мир.

Валентин Воробьев: Я считаю лучшей эпохой Зверева начало 60-х годов, 61-й — 62-й, когда он сделал серию в 200 иллюстраций к Апулею. Вся коллекция находится у Костаки. Это были потрясающие вещи, чрезвычайно сильные, но это иллюстрации, не картины. В это время работали Базелитц в Германии, Раушенберг в Соединенных Штатах, которые делали капитальные вещи мирового класса. А у Зверева оставались наброски. Он бы сделал картину, но его задушили обстоятельства. Костаки отбирал, и Румнев отбирал, и академик Работнов брал у него хорошие вещи — но лучшие картины, пейзажи маслом, он сделал на даче Асеевой в Перхушково в 69-м году. Замечательные пейзажи он делал на мешках, а потом уже ничего не было.

Наталья Шмелькова: Сам Зверев говорил Немухину: «Самым сильным своим периодом, старик, я считаю период ташизма. Ташизм изобрел никакой не Поллок, а я. Я писал кровью и повторить это больше уже не могу». Это был 58-й — 60 й годы. Я эти картины видела в большом количестве. Я не знаю, что такое «капитальная картина», думаю, она измеряется не только размером и величиной холста, а талантом и качеством работы. А прекрасных холстов большого формата, написанных маслом, у Зверева очень много.

Валентин Воробьев: Зверев очень часто влюблялся. Красавцем его назвать нельзя, он был полненьким и с брюшком. Красотой не отличался, внешность его скорей была отталкивающей. Когда я с ним сошелся очень близко, он влюбился в одну девушку из издательства «Литературной газеты». Это было в 68-м году. Он брал женщину как крепость, которую обкладывал со всех сторон, пока она не сдавалась. Он обложил ее цветами, консьержка носила, редактор газеты Чаковский чуть не обалдел: «Кому цветы?». Стажерке из института Любе Боровик! В конце концов он ее засыпал букетами, и она пошла с ним в знаменитый ресторан на ВДНХ. Оттуда он ее повез к себе в Свиблово, и не знаю, что там произошло, но через два-три дня туда был налет братьев этой девушки. Они избили Анатолия Тимофеевича до полусмерти — не знаю, как он выжил. Оказалось, братья обнаружили, что он лишил ее девственности. Но сам Зверев мне сказал, что она ему не дала и сбежала.

Наталья Шмелькова: У замечательного искусствоведа Сергей Кускова есть статья под названием «Экспрессионизм как образ жизни». Очень удачное название, потому что творческий почерк Зверева очень совпадал с его жизнью, которая действительно была очень экспрессионистична. Это была необыкновенная гармония, но никогда не надо забывать, что он эту жизнь избрал сам себе, у него была отдельная квартира, еще в 57-м году Сикейрос предлагал ему ехать в Бразилию, обещая, что он станет миллионером, он мог дорого продавать свои картины, а он ерничал, продавая за «Три рубля ноль пять копеек». И знаменитый артист Румнев, который бескорыстно продавал его картины за двести, триста, четыреста рублей, говорил: «Толечка, вы же меня ставите в неудобное положение, про меня же скажут, что я спекулянт!». Если бы он жил по-другому, он бы был другим художником — не лучшим, не худшим, а просто другим. Все было гармонично и держалось прежде всего на свободе, за которую надо дорого платить и которая давалась ему тяжело.

Николай Вечтомов: Зверев был артистической натурой и любил играть на публику. Вот как он делал портреты. Как-то была у нас в мастерской артистка театра Вахтангова Максакова, мечтавшая, чтобы он сделал ее портрет. И вот, в присутствии Немухина, Плавинского, кого-то еще, она спокойно села в углу и улыбалась. Толя сел на низенький стульчик напротив. На ногах у него были расхлябанные штиблеты с развязанными шнурками. Как всегда, он сказал: «Улыбочку!» и сделал шикарный жест — дрыгнул ногой и сбросил один штиблет. И быстро, моментально сделал портрет. Максаковой все это очень нравилось, она улыбалась и была очень довольна.

Дмитрий Плавинский: Мы были близки, хотя художники не очень дружат. Мы же не Герцен и Огарев. Мы вместе зарабатывали деньги в «Рекламфильме», я, Зверев и Дима Краснопевцев, из тех, кого интересно вспомнить. На этой работе мы потихоньку и познакомились. А жил он рядом. Он уже тогда всех удивлял в «Рекламфильме». Однажды он принес плакат, посвященный романтическому фильму о Варшаве, где была распята черепаха на истребителе. Ему говорят, да вы что, а это что такое? А он говорит, «Суть рекламы не в том, что ты продаешь, а в том, чтобы заинтересовать покупателя, потому что реклама — мама». Мы жили рядом на улице Веснина, сейчас Денежный переулок, и вместе возвращались в метро. Много слышали друг о друге. Тогда был Александр Румнев, преподававший во ВГИКе артист Таировского Камерного театра, потом Георгий Дионисович Костаки, а Стивенсониха, Нина Андреевна Стивенс, позже появилась, в 62-м году. Нина совсем уже старенькая, но у женщины неудобно спрашивать, сколько ей лет. Нина Андреевна очень много сделала, чтобы о ней не говорили. Она устроила выставку в Нью-Йорке к 50-летию Советской власти, вывезла всю свою коллекцию, хотя мы были все в черных списках на таможне. Устроила работы многих ребят в Модерн-Арт Нью-Йорка. И создала музей Нортона Доджа в Нью-Джерси. Когда вернулась, она тут же прекратила с нами взаимоотношения на этом уровне и сказала: «С вами Рокфеллерами не станешь».

В 59-м году я был хорошо знаком с Мишей Кулаковым, и он предложил: «Старик, хочешь сходить к Костаки и посмотреть Зверева?», о котором я много слышал, но не знал, мы не были знакомы. «Конечно, хочу!». Так мы оказались у Костаки, который показал потрясающие его работы, одну за другой. Причем он был мастер показывать, Георгий Дионисович. Так я впервые познакомился с его творчеством. Я не знал, где он живет и как, Костаки был для меня мифическим персонажем, мы не были хорошо знакомы. Потом уже Костаки появился у меня, и как-то вместе вся эта каша закрутилась. Зверев — человек ревнивый по натуре. Год прошел, я появился у Георгия Дионисыча мгновенно, и мы просто стали друзьями, часто виделись. И я посмотрел Зверева снова, в большом количестве. Он работал очень много, тоннами. Так мы и познакомились по-человечески. Как ни странно, Звереву влияние Костаки было необходимо, он был такого плана художник. Если бы ему не нравилось, Зверев хлопнул бы дверью и ушел. Он его как-то направлял, они друг без друга жить не могли, что Зверь, что Костаки. Звереву было трудно помешать, он был великий художник. Это как в жизни — когда один человек любит другого, у них вечные расходы, сходы, вплоть до драки. Он был на его проводах и без Костаки внутренне жить не мог. А разговоры о том, что кто-то кого-то обирал, так, думаете, в Америке не обирают?

Николай Вечтомов: Как Толя изображал Костаки изумительно! Он был великолепный артист. Как он рассказывал о нем у алкашей, «реалистов» — «хрипачей». Потрясающе! Плавинский падал под стол от смеха.

Дмитрий Плавинский: Когда «реалисты» напивались, было что-то страшное. Они к нему хорошо относились, были такие алкаши-фронтовики. Прошли войну, фронт, с ними особо не поговоришь. Мы сидим рядом, и один из них, худой художник Валентин, говорит: «Толь! Сейчас я тебя убью. Похороны за твой счет». — «Дим! Зверев мне надоел». Я думаю, к чему он тянет? Сейчас надо пригибаться и, как под огнем в Афганистане, уходить на улицу. «Я ему не верю! Вот ты посмотри, мне сейчас надо везти на совет картину, где тут могут быть ошибки в перспективе?». А какая там перспектива — тут говорить даже не о чем. Это была фиг знает какая картина: Дзержинский выступает, держась за стол с красной скатертью, перед какими-то, с ружьями, ребятами. Я говорю, «Слушай, Валентин! Я понимаю, что один Дзержинский у тебя стоит, а другой сидит рядом. Как это понять? Какая тут перспектива!». Он меня очень поблагодарил, какую-то рюмаху налил, еще чего-то, тут же все начал переделывать. Картину принимали, а потом не знаю — сжигали, наверное, где-то во дворах. Их поддерживали как фронтовиков бывших. А что, интересно, Валька Воробьев двадцать лет делал в Париже?

Наталья Шмелькова: Зверев родился в Москве, в Сокольниках, на улице Русакова, дом 22. В семье было десять человек детей. Толя был единственным мальчиком, седьмым ребенком. В живых осталась только одна Зинаида Тимофеевна. Я была хорошо знакома с другой сестрой, Тоней, которая была не менее гениальной, чем Зверев. Она не рисовала, но была совершенно гениальной артисткой комического плана. И я до сих пор не могу себе простить, что не привела кого-то с кинокамерой, чтобы запечатлеть хотя бы какие-то моменты. Потом они переехали в Свиблово из Сокольников, которые Зверев обожал, а Свиблово терпеть не мог и называл «Гиблово». Напророчил: он там и погиб, хотя появлялся крайне редко. Я была знакома с его матерью. Как-то раз мы с Толей приехали в «Гиблово», на наш звонок открыла очень простая русская женщина в платочке. Я сразу обратила внимание на ее голубые глаза, изнутри которых шли искорки. Такие бывают у деревенских русских мужиков. Я и подумала, что у таких женщин и рождаются гениальные дети. Мы вошли в очень бедную комнату, она случайно открыла шкаф, чтобы дать Толе переодеться, и я увидела, как там аккуратно развешаны пиджачки, рубашечки, все отутюжено, потом она ему стала пришивать пуговицу, предлагать поесть — я увидела, что Толя любим, что он не просто бродяга. Она его прекрасно встречала.

Толя кончил техническое художественное училище, а потом поступил в училище 1905-го года, в те годы очень хорошее — там преподавали замечательные художники, Осмёркин тот же. Потом, на Сретенке, там уже была очень официозная обстановка. Зверев продержался там полтора месяца, его выгнали — и слава Богу, как говорят, когда художник очень талантлив, его учить опасно, чтобы не испортить его почерк. Мне трудно его себе представить сидящим и полтора часа рисующим кувшин какой-нибудь глиняный или гипсовую голову. Много вариантов, за что его выгнали. Один говорит, что он снял портрет Сталина и нарисовал обнаженную натуру, другой, что Молотова, Костаки пишет, что он говорил преподавателям, что не надо учить: «Преподаватель должен убрать класс, поточить карандаши». Он отрастил бороду, что тогда уже считалось крамольным, мог придти на одной ноге валенок, на другой — сапог. Эпатировал своим внешним видом, своими замашками и поведением, и его, естественно, оттуда исключили. Но не выгнали — сам бы ушел, не выдержав бы все эти дисциплины и издевательства.

Николай Вечтомов: Я учился не там. Сразу после войны я поступил в Московское городское художественное училище. На чешско-моравской высочине я был в отряде имени доктора Мирослава Тирша, северней Брно. Ядро отряда составляли наши парашютисты и словаки, командир отряда был лейтенант Лабунский из киевского партизанского штаба. Остальные были в основном из беглых пленных. Бежал я из лагеря в конце 44-го года, в Праге у меня находился дядя. Можно сказать, война из меня сделала художника. Когда я уже находился в побеге и прятался в Чехословакии в стоге соломы, окончательно решил, что для меня это — единственный путь.

Наталья Шмелькова: Толя был однолюб, и единственной женщиной, которую он любил, была Оксана Михайловна Асеева. У нее была врачиха из кремлевской поликлиники, которую он безумно ревновал до конца жизни и называл «Сталинградской битвой». Как-то он пришел к Ксане, увидел эту «Сталинградскую битву», схватил килограмм риса и с криком «лебвиянки» высыпал его на голову этой даме. Он был женат, у него была жена Люся, которую он называл «Люся № 1». Сама она была небездарный художник, но, поскольку Толя был несколько со странностями, ей приходилось нелегко. Он мог, например, запереть ее на замок на несколько дней и так далее. У него было двое детей, мальчик Миша, он сейчас в Америке, и девочка Верочка в Харькове — говорят, она неплохо рисует. Но долгие годы он с ними не общался, поскольку жил вот такой бродячей жизнью.

Плавинский его нежно любил и по-своему завидовал — не как художнику, а его свободе. Плавинский ему подражал: идя по улице, так же камешек ногой подобьет, как Зверев, так же запахнет полушубок. Любил и завидовал белой завистью, потому что не мог себе позволить такой свободы. У него была гавань, а Зверев был полностью свободен. И как-то Плавинский сказал, «Хорошо бы Толю познакомить с его детьми», которых Толя очень долго не видел. Но надо сделать это как можно осторожней. Он знал, что Толя при всей его внешней грубости — человек тонкий и ранимый. И как-то встретив Зверева у художника Михайлова, я ляпнула: «Толя, а не хотелось бы тебе увидеть своих детей?». Толя был в прекрасном расположении духа, сидел и весело балагурил, и вдруг я заметила, что он резко повернул голову к окну, так же быстро повернул голову к нам, но я заметила у него на глазах остатки слез. Меня это потрясло.

Николай Вечтомов: Он похоронен на долгопрудненском кладбище, на платформе Новодачная, не доезжая одну остановку до города Долгопрудный. Я там каждый год бываю, могила в идеальном состоянии, Дима Плавинский вырезал из дуба крест, кто-то привез великолепный булыжник, а на нем бормашиной или еще чем-то выгравировали его подпись. Его не забывают, все время лежат цветы. Могила в идеальном состоянии, всегда приятно придти.

Наталья Шмелькова: Зверев считал, что Пушкин — поэт официальный, а Лермонтов — более личный. Он очень остроумно говорил, что Пушкин плохой поэт, потому что не понимал, что поэзия должна быть неожиданной. «Мороз и солнце, день чудесный!». Естественно, чудесный, чего ж тут непонятного. «А я бы написал, — говорил Зверев, — Мороз и солнце, дерутся два японца!».

Расшифровка передачи Бориса Васильевича Алексеева (1937–2013) и фотографии предоставлены AI его сыном Вадимом.

Что еще прочитать: Статьи об Анатолии Звереве на сайте ARTinvestment.RU.


Постоянный адрес статьи:
https://artinvestment.ru/invest/painters/20151103_zverev.html
https://artinvestment.ru/en/invest/painters/20151103_zverev.html

При цитировании ссылка на https://artinvestment.ru обязательна

Внимание! Все материалы сайта и базы данных аукционных результатов ARTinvestment.RU, включая иллюстрированные справочные сведение о проданных на аукционах произведениях, предназначены для использования исключительно в информационных, научных, учебных и культурных целях в соответствии со ст. 1274 ГК РФ. Использование в коммерческих целях или с нарушением правил, установленных ГК РФ, не допускается. ARTinvestment.RU не отвечает за содержание материалов, представленных третьими лицами. В случае нарушения прав третьих лиц, администрация сайта оставляет за собой право удалить их с сайта и из базы данных на основании обращения уполномоченного органа.


Индексы арт-рынка ARTIMX
Индекс
Дата
Знач.
Изм.
ARTIMX
13/07
1502.83
+4,31%
ARTIMX-RUS
13/07
1502.83
+4,31%
Показать:

Топ 29

Узнайте первым об открытии аукциона!

На этом сайте используются cookie, может вестись сбор данных об IP-адресах и местоположении пользователей. Продолжив работу с этим сайтом, вы подтверждаете свое согласие на обработку персональных данных в соответствии с законом N 152-ФЗ «О персональных данных» и «Политикой ООО «АртИн» в отношении обработки персональных данных».
Наверх